Виктор Вахштайн
Добрый вечер, уважаемые коллеги! Прежде всего, огромное спасибо организаторам сегодняшнего мероприятия.
Это мой второй раз в Воронеже. Первый раз я был здесь 10 лет назад, я ужасно признателен за возможность приехать сюда еще раз. Тем более что с этим городом, действительно, многое меня связывает, начиная с того, что мой дед похоронен на Юго-Западном кладбище здесь. Но при этом Воронеж никогда не был такой частью значимой исследовательской практики для меня, поэтому всегда интересно смотреть что-то новое.
То, о чем мы сегодня будем говорить? Я прошу прощения, если я начну заговариваться, терять голос - это моя третья лекция сегодня. Я буду признателен, чем раньше мы перейдем в режим вопросов-ответов - тем лучше. Это, конечно, проще, чем вещать все это время. Но тема, которую я хотел бы задать и проблема, которую я бы хотел поставить, связана с таким вечным конфликтом и вечной борьбой между урбанистами, проектировщиками и социологами.
То, что находится в качестве ставки в этой игре, - это вопросы соотношения между городским пространством, доверием, доверием между людьми, доверием к городу, в котором вы живете, доверием к институтам, которые в этом городе есть, например, институтам власти и теми социальными связями, которые нас каким-то образом связывают, которые создают то пространство общей судьбы, то пространство общей коммуникации, то пространство солидарности, которым город может быть, а может и не быть.
И здесь есть несколько вариантов решения этой проблемы. В зависимости от того, какой из них выбирается в городской политике, мы получаем те или иные города, и мы получаем те или иные выигрыши или проигрыши.
Собственно, я начну, наверное, с истории, которая немного прояснит - вот почему вот этот вопрос - вопрос о соотношении между городским пространством, социальными связями между людьми и доверием, которое они испытывают или не испытывают к своему городу, связан с Нью-Йорком, прежде всего. Потому что Нью-Йорк - это одно из самых классических воплощений недоверия, которое изначально, исторически сильно связано с этим городом, как с любым городом, который возникает на волне индустриализации, как с любым городом, который очень сильно трансформируется в результате индустриализации.
Я думаю, в Воронеже можно про это не рассказывать, но все так называемые индустриальные и постиндустриальные города - это города недоверия, это города, куда люди, приехавшие сюда, никакого отношения к этим городам изначально не имели, каким-то образом вынуждены налаживать здесь свою жизнь.
И в случае с Нью-Йорком есть один показательный пример. Пример того, что такое общественное пространство, пример того, как эти общественные пространства формируются, пример того, что называется «высоким модернизмом» или «модернистским урбанизмом», тем, что формирует город как большую машину, машину роста, индустриальную машину, машину развития, машину производства, и, соответственно, отношения между людьми начинают кодироваться в такой же логике, как индустриальные отношения.
Здесь, конечно, классический пример – это пример Флашинг Мидоуз. Я думаю, что многие присутствующие читали «Великого Гэтсби», Воронеж, несомненно, просвещенный, культурный город, и я уверен, что «Великого Гэтсби» Фицджеральда читали все. Вот там во второй главе есть сюжет, когда главный герой сворачивает с трассы, которая связывает Манхэттен и Квинс, и оказывается в крайне неприглядном районе - это гигантская свалка. Свалка, которая описывается как «призрачная нива, на которой шлак всходит, как пшеница и громоздится холмами, сопками, раскидывается причудливыми садами. Перед вами возникают шлаковые дома, трубы, дым, поднимающийся к небу, и, наконец, если очень напряженно вглядеться, можно увидеть шлаково- серых человечков, которые словно расплываются в пыльном тумане». Вот это описание фицджеральдовское, такое поэтичное, оно, на самом деле, описывает очень конкретный район Нью-Йорка. Этот район называется Флашинг Мидоуз. Это индустриальная свалка. Я думаю, что многое из того, что находится на левом берегу Воронежа, иногда там немножко не хватает своего Роберта Мозеса, который бы мог описать воронежские промзоны достаточно поэтично, чтобы стало понятно, что с ними надо что-то делать. Ну вот в данном случае в двадцать пятом году Фицджеральд выполнил эту функцию. Он описывает то, что называет valley of ashes- долина шлака. Многие отечественные переводчики, конечно, сказали, что нет, это надо переводить как долина праха, долина пепла, отчаянья – despair. Но, на самом деле, он прав, это долина шлака, потому что это гигантская свалка, где сжигается уголь. И там сотни тысяч тонн угля, шлака, который остается и отравляет атмосферу. Там находится какое-то количество людей, которые вынуждены в этом жить. В общем, такой ад. Ад на земле, как он его описывает.
Но, что любопытно, уже в тридцать девятом году этот район Флашинг Мидоуз выглядит принципиально иначе. Благодаря тому, что приходит управленец по имени Роберт Мозес - человек, который создает принципиально иную логику города, принципиально иную метафорику города, человек, который абсолютно визионер, человек – прогрессист, человек, который убежден, что для того, чтобы город стал городом, нужно всегда смотреть вперед, создавать образы будущего города и демонстрировать его горожанам, чтобы им захотелось в этом городе жить, - делает невозможное. Будучи директором по паркам нью-йоркской мэрии, он вдруг неожиданно берет на себя, самозвано абсолютно, функцию переговорщика с крупным бизнесом, приходит к «Дженерал Моторс» и говорит: «Ребята, мы сделаем не просто выставку. Мы сделаем выставку, на которой покажем, как будет выглядеть Нью-Йорк через 30 лет». Если вы посмотрите на то, что он делает, - это, в принципе, вполне нормальный такой нью-йоркский перекресток (на экране) 60-х годов. Маленькая проблема, что он делает это в 39-ом году, то есть, действительно опережает свое время, благодаря такого рода утопическому воображению. Что интересно, - это то, как создается выставка. Выставка, которая называется «Рассвет завтрашнего дня», представляет собой гигантский фуникулер горизонтальный. Вы садитесь в коробку, кабинку, и дальше едете над Америкой. Под вами такая диорама Америки, пятьсот тысяч маленьких домов, которые становятся все больше и больше по мере того, как вы продвигаетесь вперед. Вы движетесь с Западного побережья на Восточное, заканчивается он, конечно же, в Нью-Йорке, причем, в Нью-Йорке завтрашнего дня. То есть вот это (на экране) – макет города. Он создает макет города в натуральную величину. «Вот так, - говорит он,- будет выглядеть город. Он будет мобильным, он будет подвижным. Это будет город скорости, это будет город свободы».
Надо отдать должное Мозесу и его партнеру и коллеге Норману Бел Геддесу, они действительно создают очень яркий образ. Эта выставка, которую они предлагают, называется «Футуристическая диорама» - «Futuristic diorama», сокращенно – «Футурама». И образ оказывается настолько ярким, что Мэтт Гроунинг, когда создает свой мультфильм «Футурама», то на первых кадрах заставки этого мультфильма вы видите тот самый горизонтальный фуникулер Мозеса и Геддеса, который положил начало кардинальным изменениям городского пространства. Так что от Скотта Фицджеральда до «Футурамы» есть прямая связь - это то, что сделано про Флашинг Мидоуз. Потому что, чтобы создать эту выставку, ему приходится выгрести все эти сотни тысяч тонн шлака, и предъявить горожанам образ города завтрашнего дня.
И, соответственно, если мы посмотрим на этих прекрасных людей (на экране): это Роберт Мозес, это Норман Бел Геддес, они всегда фотографируются в одной и той же позе по отношению к городу. Очень характерно для наших главных архитекторов всех российских городов. Это всегда человек, который стоит над макетом, это всегда человек, который с интересом водит пальцем по будущим дорожным развязкам. Иногда вот, как в случае с Геддесом, слушает инженера, который стоит рядом, а иногда, как Роберт Мозес - ему, в принципе, и инженер не нужен, он уже точно знает, глядя сверху, как этот город должен трансформироваться, что с ним должно произойти, как его сделать лучше. Это такой взгляд утописта, взгляд рационалиста, взгляд прогрессора.
Надо сказать, что Норман Бел Гедес - это один из моих любых персонажей. Он, вообще, театральный дизайнер, он дизайнер декораций, он не архитектор, не инженер и не градостроитель. Но он создает вот тот яркий привлекательный образ Нью-Йорка завтрашнего дня, который мы все знаем. И он пишет манифест. И в этом манифесте первая фраза особенно привлекательна: «У горожанина будущего останется ничуть не больше причин остановиться, проезжая сквозь город, чем у пилота, который пролетает над городом на самолете». Это город скорости, это город, где транспортные развязки сделаны таким образом, чтобы не было нужды притормаживать. Пешеходы убраны наверх или под землю. Автомобилисту отдан абсолютный приоритет. Собственно, в каком- то смысле, им это удается сделать. Вот, собственно, футурама, обратите внимание (на экране) на горизонтальный фуникулер. Но проблема в том, что, когда им это удается сделать, жить в этом городе становится невозможно, потому что город для автомобилей, город, где вы проводите больше времени за рулем, чем в своем доме или в своем офисе, город, который дико скучен и сконцентрирован, потому что в идеологии Мозеса и Геддеса – концентрация ресурсов - это хорошо. И в этом городе нет социальных связей. Он аутичен. Этот город, где вы просто не успеваете ни с кем познакомиться, город, где у вас нет времени проводить его вместе с кем-то еще. Потому что в идеологии высокого модернизма каждую минуту, которую вы не потратили на зарабатывание денег и, соответственно, принесение денег в городскую казну, - это выброшенное время. И в каком-то смысле сама идеология, городская идеология высокого модернизма, предполагает, что нужно сократить все время, которое вы не тратите на работу. Это потерянное время, это убыток, это ущерб. Поэтому, собственно, Мозес придумывает гениальную транспортную развязку –Parkways Highways, то есть такие соединения, которые - а с Нью-Йорком тяжело, это все-таки город на островах - позволяют максимизировать время, которое вы тратите от места своей жизни до места работы.
Красивая утопия. Москва - абсолютно высокомодернистский город. Это (на изображении) не Мордор, это город, где я живу, впрочем, да, иногда он немножко напоминает Мордор. Тем не менее. Москва выстроена изначально в этой идеологии очень сильно: вы должны здесь работать, вы сюда приехали для того, чтобы работать, - работайте. Учитывая, что две трети населения Москвы сегодня в ней не родилось. Да, в общем, вполне понятная логика.
В какой-то момент это все очень сильно достает урбанистов, градостроителей, формируется новый альянс и новый манифест. Новый манифест пишут представители так называемого нового урбанизма. Обратите внимание на совершенно другой образ. Это уже не люди, которые нависают над макетом, это не люди, которые говорят, где именно нужно построить новый мост. Мозес, собственно, потеряет всю власть из-за того, что мост, который он построит, спроектирует, вернее, предполагается, что там нужно разрушить Гринвич-Виллидж. Ну, его не останавливает это, он уже пару районов снес таким образом. Но в Гринвич-Виллидж жила Джейн Джекобс, один из лидеров такого левого урбанизма, идеолог, просто икона вот этих людей, которая взяла в охапку двух маленьких детей, написала слоган и устроила митинг на Вашингтон- сквер. Фотографы, начинается большой шум, фотография попадает на обложку журнала, жена президента обращает на это внимание, говорит: «Слушай, с Мозесом пора кончать». Все уже, то есть так больше нельзя.
И вот на смену идеологии Мозеса, идеологии эффективного города, идеологии города для машин, идеологии города для работы, города-машины, приходит совершенно другая идеология. И Джекобс говорит: «Город остается городом, пока в моем дворе стоят качели, которые поставил там мой отец и на этих качелях качается мой сын. Вот тогда это город». Город – это пространство социальной связи, город - это пространство общественное, город - это пространство, где есть солидарность и сообщество.
И дальше осталась только маленькая задача - построить такой город. За это берутся Элизабет Платер-Зайбек и Андрес Дуэни, которые говорят: «Нет, теперь у нас будет другое проектирование общественного пространства. Теперь у нас будут города, в которых наоборот – пространства для общения, им отдан приоритет. Автомобили мы просто не пустим. Мы создадим такие локации, где у людей будут формироваться социальные связи. Благодаря этому в городе будет хотеться жить. Это будет город сообществ». Они пишут свой манифест, в котором говорят: «Нам подарили американскую мечту. Мы мечтали жить на природе, а вместо этого получили шесть метров газона. Мы мечтали о скорости, вместо этого получили бесконечные пробки. Мы мечтали о свободе, вместо этого разучились разговаривать с соседями. Все. Конец. Теперь у нас будет другой, правильный город». И они его строят. Это город Сисайд, во Флориде, где автомобили могут ехать только по нескольким улицам, где дома все одинаковы и построены таким образом, что даже крыльцо спроектировано под то, чтобы у вас каждый вечер была вечеринка, где вы не можете уединиться, где вам требуется постоянное присутствие других людей, где вы ходите пешком, и пока вы идете пешком, вы знакомитесь с людьми, которые идут вместе. Это город солидарности, город, как говорит он, взаимного присмотра и заботы. Довольно внятное хорошее функциональное зонирование. При этом понятно, что общественному пространству отдан абсолютный приоритет.
Вот у нас появляется второе утопическое видение города. Я думаю, что многие из вас видели этот город, как минимум те, кто видел фильм «Шоу Трумана». Кто видел фильм «Шоу Трумана», поднимите, пожалуйста, руки? (Несколько поднятых рук в зале). Посмотрите фильм «Шоу Трумана»! Это важнее, чем читать книжки про город. Я очень не хочу пересказывать сюжет, но все равно… По сюжету фильма герой живет в декорациях и не знает об этом. Создан искусственный город на острове. Все дома - суть декорации, все люди, которые там находятся, - актеры. Он вырастает, не зная о том, что его одноклассники - актеры и девушка, с которой он знакомится и женится, – это нанятая актриса. Все это транслируется в эфир, потому что это такое шоу в реальном времени. Соответственно, для него создается как бы отдельный замкнутый мир, и вот они с интересом смотрят, как он там растет в этих декорациях, весь мир наблюдает, звонит, делает ставки и так далее. А режиссер, соответственно управляет событиями в его жизни.
Дело в том, что режиссеру, но не тому, который в фильме, а тому, который фильма, нужно было найти для съемок максимально фальшивый город, который можно только себе представить. И вот нужно было найти город-декорацию, город, в котором сама архитектура будет создавать ощущение притворства, не искренности, а фальши. В фильме это как раз очень важно: вот все улыбаются: «Как твои дела?», «Приходи к нам сегодня вечером», но при этом всем пофиг, глубоко пофиг друг на друга, никакой подлинной социальной связи нет, а есть вот только ощущение такой идеологии социальности. Он долго искал такое место. Его жена, архитектор, которая выписывала архитектурный журнал, в какой-то момент принесла ему фотографию Сисайда и сказала: «Я нашла тебе декорации». Ему пришлось обмануть мэра, написать ему письмо, что он будет снимать фильм о великом Сисайде, его архитектурных успехах. Вместо этого он снял фильм «Шоу Трумана». Я думаю, его после этого туда просто не пустят и не пускали.
Но, тем не менее, вот у нас получается довольно странная история, то есть, когда у нас есть аутичная утопия модернистов, утопия города индивидуалистического, города скорости, города свободы, получается какая-то хрень. Когда у нас есть социальная утопия «леваков» города общения, города социальных связей, города солидарности, города, где люди каким- то образом вынуждены относиться друг к другу, получается такая же фигня.
Где-то что-то не то с консерваторией, где-то есть какая-то проблема в проектировании, проблема в идеологии, проблема в том, как мы относимся к проектированию и строительству городов. И в каком- то смысле эта проблема теоретическая, потому что для любого градостроителя и планировщика по умолчанию есть аксиома: правильно спроектированное городское пространство создает правильные социальные связи. Переубедить их в этом невозможно и не надо, потому что тогда нам нечего будет изучать, хотя мы пытаемся, но это, скорее, для проформы. Просто вся базовая максима архитектурной практики, архитектурного ремесла предполагает, что, если ты хорошо спроектировал пространство, там сформировались правильные социальные связи.
Есть масса примеров того, как архитекторы пытаются обосновать такого рода тезис. Как правило, это делается за счет истории, истории они почему-то называют кейсами - единичные случаи ничего не доказывают, мы это знаем, но это никого не останавливает. Тем не менее, вот один из таких кейсов, я просто не могу не привести, он такой очень распространенный, это про нью-йоркские прачечные. Но классический пример: идет расселение гетто, люди переселяются из бедных бандитских черных кварталов в более или менее благоустроенное жилье, в высотки в северном Гарлеме и в южном Бронксе, и неожиданно начинается стремительно расти уровень преступности по сравнению с гетто. То есть это как из гестапо за жестокость. То есть по сравнению даже с бандитским прошлым этих районов вдруг неожиданно растет уровень преступности. Почему? Потому что в гетто были социальные связи, которые каким-то образом регулировали в том числе уровень преступности. Было понятно. А в тот момент, когда их переселили, никто никого не знает, переселяют, специально смешивая, - начинается просто разгул преступности. Что придумывают архитекторы? Они придумывают бесплатные прачечные в подвалах домов. Соответственно, вы приходите туда со своим порошком, засыпаете, кладете белье, и вы не можете уйти, пока оно стирается, потому что его тупо сопрут. Вы, когда вернетесь, вы его уже не застанете. Соответственно, вы стоите следующие сорок минут рядом со стиральной машиной, и рядом с вами еще в рядок стоят 5 таких же заложников стиральных машин, с интересом смотрят. В этот момент вы вынуждены начать общаться, никуда не денешься. «И вот, - говорят архитекторы, - мы создали такое пространство, где им приходится общаться друг с другом, формируются социальные связи и преступность падает». Единственно, чего они не говорят, - через 12 лет она падает. То есть за эти 12 лет могло произойти все, что угодно, и, в общем, не значит, что от стиральных машин происходит великая солидарность и социальный контроль. То есть не очевидна эта связь. Кроме того, там за это время сменилось несколько мэров, поэтому, возможно, что-то еще в консерватории изменилось, из-за чего преступность упала, но это не прямая связь между стиральными машинами. Никого не останавливает. Никого не останавливает. Все уверены, что правильно спроектированная прачечная в подвале небоскреба снижает преступность сразу же просто, безальтернативно.
И таких примеров очень много. Но последний кейс 2016-ого года – как проектируется общественное пространство в Москве. Мы теперь это называем «эффектом лемура». Главный архитектор Сергей Кузнецов, московский наш коллега, который тоже преподает у нас в магистратуре, в Казани дает замечательное объяснение того, как надо проектировать общественное пространство. Роберт Мозес с нами, правда, в своей несколько более мелкой реинкарнации. То есть он показывает новое общественное пространство Москвы, они выглядят очень похоже на то, что я вижу сейчас (на экране), очень уютные, такие немножко декоративные очень яркие дворики и садики между домами. Он говорит, а вот еще так можно, а вот еще так можно, смотрите, как мы здесь плиткой сделали, а вот, посмотрите, казалось бы, абсолютно дисфункциональное пространство, а нет, они здесь будут собираться, тусоваться, общаться. А заканчивается презентация такой фотографией лемура, очень грустного лемура с гигантскими желтыми глазами. Сергей говорит: «Знаете, вот мой друг, Лебедев, он опекает в московском зоопарке лемура. И представляете,- говорит главный архитектор Москвы, - лемур в нашей полосе, он может есть только бананы». Что кстати неправда, я проверял. Но не будем портить красивую историю. «Он может есть только бананы. А проблема в том, что, если он ест только бананы, он начинает грустить. А лемур в депрессии может отказаться от еды. И понимаете, они умирают, потому что им скучно есть одни бананы. И тогда, - говорит он,- смотрители зоопарка придумали великую вещь: они начали нарезать бананы звездочками, кубиками, соломками. Лемуру становится интереснее их есть. И вот, как просто и ненавязчиво заставить лемура не умереть с голоду. Вот,- говорит он, с общественными пространствами также. Если жители не понимают, какое великое благо мы для них делаем, проектируя такого рода дворики, нужно просто дворики проектировать «соломкой», «кубиками», «звездочками», и тогда всем будет гораздо веселее, они с радостью будут эти общественные пространства «жрать».
В итоге там - ну мы еще к этому вернемся - несмотря на дикие деньги на благоустройство Москвы, уровень доверия к московским властям стремительно падает. Второй город, где происходит ровно то же самое - Казань. Поэтому, видимо, что-то не то. Либо это не лемуры, либо это не бананы, либо их неправильно нарезали, но где-то есть проблема.
А проблема, возможно, в самой идеологии того, что мы, как Роберт Мозес, сейчас правильно «нарежем» дворики и будем, как таблетку в мясе подсовывать собаке пока она не сожрет его наконец, и не скажет нам спасибо за то, что мы для нее такое прекрасное пространство спроектировали. Вот такое решение проблемы, когда мы сначала проектируем пространство, потом с интересом ждем, что оно сформирует правильные социальные отношения, вероятно, имеет некоторые изъяны.
У социологов, конечно, понятно, почему идиосинкразия к таким вещам. То есть мы, когда это все видим, нас трясет просто. Каждый раз, когда они проектируют пространство, чтобы там что-то формировалось, там формируется что-то, но это совершенно не то, на что они рассчитывали.
Классический пример - это проектирование общежитий. Одна из лучших школ архитектуры «Бецалель» в Иерусалиме, причем там наследники баухауса, понятно, довольно большая история, традиция за этим стоит. Но как они проектируют общежития: то есть пока вы учитесь на первых двух курсах, вы живете в глубоко аутичном общежитии. Я думаю, многие, кто жил в общежитии пока учился в университете, знают, как это выглядит. Вы заходите в блок. Перед вами стоит холодильник, в лучшем случае, иногда просто побитое зеркало. Вы берете из холодильника бутылку пива, идете в свою комнату. В комнате вы живете вдвоем или втроем, но выбора нет. То есть там зашел, предбанник, повернул к себе. На третьем курсе их переводят в хорошее общежитие. Как оно выглядит: вы заходите, там кают-компания, в кают-компании: кухня, телевизор, кальян, жизнь общественная, социальная, все как положено. А дальше вы через кают-компанию должны пройти в свою маленькую келью на одного человека и там уже заниматься. У меня 4 человека знакомых вылетели из школы архитектуры, потому что они месяцами не могли дойти просто до своей кельи. Зашел - и-и-и уже пора идти обратно на лекции.
Архитекторы свято верят, что мы можем спроектировать пространство таким образом, чтобы одни типы взаимодействия поощрять, другие блокировать. И, соответственно, одни типы социальных связей формировать, другие блокировать. Отчасти это правда. В том, что касается взаимодействия и практик. Социальные связи – нет. Это уже не настолько правда, с социальными связями все сложнее, чем сформировать определенный способ пользования пространством.
Ну, вот это яркий пример того, что социологи каждый раз подсовывают в качестве контрпримера - это исследование того, как социальные связи, напротив, формируют городское пространство. Что само городское пространство зависит от того, какие здесь социальные связи, какова их архитектура, какова их топология, конфигурация. Мы обязаны этой логикой мышления Марку Грановеттеру, который делает то, что и положено делать хорошему социологу. Он «ворует» у этнографов материалы и подкладывает туда с одной стороны теорию, а с другой стороны математический аппарат. Все хорошие кейсы в социологии построены на тройной «краже», то есть «украсть» у философии постановку проблемы, «украсть» у этнографии материал, «украсть» у математики способ анализа интерпретации этих данных. Все, кому удалось сочетать все эти три вещи, это хорошие социологи.
Этнограф, которого он «ограбил», его зовут Герберт Ганс. Герберт Ганс в 50-ые годы едет в один из пригородов Бостона, бедный пригород, неблагополучный, который называется Чарлстаун, и рядом работает другая бригада этнографов в другом пригороде, который называется Вест-Энд. Прошу прощения, вот Ганс в Вест-Энде, а вторая в Чарлстауне. Дальше он по-хорошему должен изучать то, что называют политической культурой рабочего класса, но он, в общем, нормальный этнограф, он изучает другое, он изучает, кто с кем пьет. Кто сколько пьет, кто с кем пьет, кто к кому ходит в гости, кто с кем сколько времени проводит, как организованы тусовки, как организовано взаимодействие, как организованы сети доверия, сказали бы мы сегодня. Так он выходит на довольно детальную картографию пьянства. Ну, мы это называем картография социального капитала, то есть социальный капитал - это как раз весь объем ваших социальных связей: дружеских- сильных и приятельских – слабых. Соответственно выясняется довольно любопытная история. Когда спустя несколько лет бостонская мэрия примет решение снести к чертовой матери оба пригорода и Вест-Энд и Чарлстаун, в одном из них, в Чарлстауне, люди вышли на баррикады и не дали этого сделать, просто заблокировали город и не пустили туда бульдозеры, а во втором, в Вест-Энде, они этого не сделали. Поэтому его снесли довольно быстро и безболезненно. Ну, практически как это сегодня происходит с московскими, как их называют, компактными поселениями, но это гетто. У нас не принято говорить о том, что у нас есть гетто, поэтому, поэтому мы будем называть их компактным поселениями, потихоньку вырубать с довольно тяжелыми социальными последствиями, но это никого не заботит особо.
Соответственно, что делает Грановеттер спустя 20 лет. Он берет его полевые дневники, выкладывает их в математическую сетку и смотрит: так, этот пил с этим, этот взаимодействовал с этим, и просчитывает, насколько замкнутыми оказываются сети доверия. Это означает, сколько ваших друзей – друзья друг другу. Все просто. Если вы сейчас прикинете свой ближний круг, наиболее доверительных вам людей, те, кому вы можете оставить ключи от квартиры, когда уезжаете, те, кого вы можете попросить забрать ребенка из школы, крайне редкий для Москвы, кстати, вид. Тех, кого вы можете попросить полить ваши растения или покормить кошку на время отъезда – вот это доверительный круг близких контактов Посмотрите, сколько из них является также друзьями друг другу. В Чарлстауне они все были друзьями друг другу. И крайне редко появлялись связи вроде Е –И (на схеме на экране) или А-Б. Это связи-мосты. Его статья о силе слабых связей не совсем корректно отражает содержание работы. Дело не просто в том, что слабые связи лучше, то есть приятельские лучше дружеских. Нет. Дело в том, что слабые связи должны связывать разные среды, они должны связывать разные тусовки, они должны связывать разные группы, разные круги. И вот в таком случае, да, действительно, город имеет шанс остаться и сохраниться. Потому что, что произошло в Чарлстауне? Все были друзьями друг друга, город был разбит на маленькие комьюнитис. То есть у нас принято сейчас говорить о городских сообществах, приезжать в регион, бить в бубен городских сообществ, забирать региональные деньги и исчезать в направлении следующего города. Называется - креативный урбан консалтинг. Но вот тут по-настоящему городские сообщества были очень сильными. Они были маленькими, сильными и сплоченными. Проблема в том, что между ними не было мостов. Они друг другу не доверяли, они друг с другом никак не пересекались. Когда их начинают сносить, они не могут солидаризоваться. Солидарность очень плотная внутри групп, но ничто не позволяет конвертировать ее в более масштабные коллективные действия. Зато в соседнем Чарлстауне это происходит. Почему?
Потому что там лучше работает церковь и там, самое главное, там есть женские организации. Вот это, конечно, абсолютная сила. То есть, когда Роберта Мозеса - нам сложно в это поверить, но, тем не менее, - сообщества мам с детьми, солидаризовавшись на детских площадках и решивших собраться в субботу вечером разобраться, с тем, кто в следующий раз наконец-то принудит своих мужей убраться на улице и как это лучше сделать, - это оказалось невероятно мощной силой.
Есть еще один человек, который позднее понял, в чем проблема, это был тот самый Роберт Мозес. Когда Джейн Джекобс все-таки попадает под камеры с детьми, его отстраняют. Он дожил до девяноста с лишним лет и всегда повторял в интервью одну и ту же фразу: «Ведь никто не был против, кроме мамашек с детьми». Абсолютно всесильный архитектор, то есть человек, который, как Лужков, только с образованием и с большими полномочиями, то есть вообще ни с кем не считавшийся, был завален группой мам с детьми. Но, правда, под фотокамерами.
Соответственно один из двух пригородов выжил, потому что там были группы мам с детьми, которые быстро солидаризовали своих мужей, принадлежавших абсолютно разным классам, болевших за разные футбольные команды, учившихся в разных школах. То, что помешало сделать это в Вест-Энде и не помешало в Чарлстоне. Там черные и белые в 60-ые годы вместе вышли на баррикады, немыслимо просто.
Соответственно то, что социологи всегда извлекают из этого примера – конфигурация связей между людьми важнее, чем пространство. Она определяет пространство. Вы можете пытаться создать пространство, которое позволит солидаризоваться и производить социальный капитал, но, на самом деле, уровень социального капитала, который уже есть, определяет то, как ваше пространство вообще будет воспринято. Будут ли им пользоваться, отнесутся ли к нему.
Ну, это такая, не совсем московская история, потому что в Москве нет сообществ. В Москве очень сложно говорить о городских сообществах, там две трети людей просто не родились. Большая часть людей снимает жилье. Срок аренды жилья – где-то три года. Поэтому - нет, там невозможно говорить о локальном сообществе никак. А если сообщества возникают, то они возникают такие причудливые. Ну, например, когда была реконструкция парка Царицыно. Царицыно до реконструкции был ареалом обитания местного сообщества ролевиков. Такой заброшенный был парк, красивый. Но, тем не менее, нет, надо же было его реконструировать, и руины, которые никогда не были дворцом, достроить до дворца. Это еще тоже московский стиль реставрации. То есть руина, которая всю жизнь была руиной, со времен Екатерины, ее нужно достроить до дворца по проекту XVIII века с легкими изменениями в лужковском стиле. Но вот там сообщество ролевиков, оно было реально сообществом, с точки зрения Грановеттера, то есть там как раз была сила слабых связей и сила сильных связей. В итоге глава клана Эльфов с главой клана Гномов пришли к новому директору музея Царицыно и принесли вассальную присягу с просьбой не сгонять их народ с его исконных земель. Вот это городское сообщество. То есть не три мужика с пивом, вышедшие на проспект Ленина, то есть городское сообщество - это не они, городское сообщество - это, как ни странно, эльфы куда больше, ну, или на худой конец мамы с детьми.
Соответственно, вот эта традиция исследования социального капитала, как причина трансформации городов, а не следствие. Уже довольно большая группа людей во всем мире работает в этом направлении. Они как раз пытаются понять, что вот эта конфигурация сильных и слабых связей позволяет понять в эволюции городского пространства.
Ну, в частности, что делает наша команда? Это исследование динамики социального капитала, то, что мы можем на проекте «Евробарометр» показать, что вообще- то с двенадцатого года в стране - сейчас мы на секундочку от теории вернемся к грязной эмпирике – идут довольно сильные процессы солидаризации. Количество друзей, близких сильных связей за 4 года выросло с 4 до 7. Хотя диаграмма неудачная (на экране), на ней это не очень сильно видно. А количество слабых связей, тех, кому вы можете позвонить и сказать: «Слушай, а помнишь, ты человека искал? У меня есть для тебя человек». И так вот устраивают детей в институт и так далее. Вот такие контакты выросли с 25 до 35, то есть тоже очень значимый рывок.
Почему это важно? И тут мы переходим к третьему углу треугольника (на схеме) – к доверию. Предполагается, что чем больше сильных и слабых связей, тем больше уровень доверия. Доверие - это очень важная история. Доверие - это то, что позволяет, с одной стороны, оценить, как уровень комфорта, безопасности, защищенности жизни в городе, а с другой - то, что позволяет более или менее предсказать ваше экономическое поведение. Потому что, например, в Москве - начнем с безопасности и защищенности - родители провожают детей до метро, просят им перезвонить, когда те выйдут в центре города. Они центру города доверяют больше, чем собственному району проживания. Если мы возьмем статистику, количество преступлений в центре города наибольшее, по объективным данным, а по субъективным ощущениям, центр воспринимается куда более безопасным, чем то место, где мы живем. Району не доверяет никто. Одно из любопытных наблюдений, которое сделали мои коллеги, тоже по результатам больших городских опросов, это то, что, чем больше у вас слабых и сильных связей, то есть людей, которые проживают на этой территории, по мере того, как оно растет, у вас начинает расти доверие к территории. Вам она кажется более безопасной, более комфортной, и вы уже не боитесь возвращаться поздно вечером. Оно растет, растет, растет до определенного момента. Когда у вас слишком много знакомых и друзей проживает на этой же территории, оно резко падает. Гетто. То есть теперь вы не доверяете этой территории, потому что вы знаете этих людей. Но это, скорее, редкое исключение, потому что нас там где-то примерно 12 % людей знает в лицо тех, с кем живет в одном подъезде. И ошибка выборки, то есть плюс-минус 3%, знает по именам тех, кто живет с ними на лестничных клетках. В этом смысле говорить сложно о сообществах или о социальном капитале.
Но, давайте, вернемся к доверию. Вот большие макроисследования, как правило, выделяют 3 типа доверия. Это доверие людей друг другу, доверие к институтам, например, городским властям, президенту. Но президент – плохой пример, потому что в России - президент - сакральный институт, доверие ему не коррелирует вообще ни с чем, тут можно вообще никакие выводы не делать. Почти божественное происхождение, видимо. И, конечно, доверие территории, то, о чем мы уже говорили. Вот, собственно, доверие обобщенное, доверие «обобщенному другому», доверие людям, которых вы не знаете. Это, условно говоря, представление о том, насколько люди, в принципе, такие мерзкие существа, как выглядит, или все же вы полагаете, что им в целом можно доверять. На первый взгляд совершенно тупой показатель, но он очень хорошо работает в Скандинавии, потому что, чем выше уровень доверия обобщенного, то есть доверия незнакомым людям, тем ниже издержки на контроль сделок, например. Если люди доверяют, что незнакомый человек, тем не менее, не кинет, они чаще заключают не обеспеченные контракты и так далее. Ну, в смысле - уровень обобщенного доверия – это общественное благо.
Знаете, в этой связи есть довольно любопытный прецедент, связанный с тем, как карается мошенничество на доверие, то есть вот эта эволюция юридического прецедента. То есть если мы посмотрим на Марка Твена и О. Генри, на его героев, это вообще мошенники на доверие, но они все же обаятельны, они наказывают человеческую глупость, пользуются легковерностью и доверием обывателей, творят черт знает что, обогащаются за их счет, но, тем не менее, остаются приятными, обаятельными положительными героями. Потому что исторически, традиционно, наказание за мошенничество на доверие или злоупотребление доверием, оно как бы предполагает, что жертва всегда разделяет часть ответственности. А не надо было быть таким дураком, вот, и передавать деньги кому-то.
Скажем, сегодня все принципиально иначе. Недавний кейс, когда женщина жертвует по интернету одежду в фонд помощи детям Луганска. Приезжают, благодарят, забирают эту кучу одежды, а через неделю она обнаруживает всю эту одежду на Авито, заказывает эту одежду, приезжает та же самая женщина ей ее продавать, которая забирала эту одежду неделю - две назад.
Мошенничество на доверие, злоупотребление доверием - это классический кейс. В России почти ненаказуемый. Но если мы возьмем Скандинавские страны, то там это был бы очень наказуемый прецедент. Потому что теперь в Скандинавских странах, где обобщенное доверие другому человеку мыслится как общественное благо, - мошенничество на доверие – это преступление против общества. Это не вы другого «кинули», а это вы преступили божественный закон, практически, по Цицерону. То есть это вы снизили уровень доверия людям в целом в этой стране, что означает – нанесли ущерб государству. Потому что теперь ему придется больше инвестировать в полицию, им придется больше инвестировать в суды, потому что до тех пор, пока уровень доверия людям в целом сохраняется высоким, государство экономит. Государство начинает кодировать уровень доверия людей людям в целом, незнакомым, в качестве значимого экономического параметра. Поэтому его регулярно замеряют.
Я обо всем этом говорю просто, чтобы показать, что в России с этим проблемы, конечно, беда. У нас в стране в целом, я думаю, за счет нормальных городов где- то 25% полагает, что людям в целом можно доверять, а в Москве 8%. То есть 92% людей, живущих в городе Москва, в котором официально живет 12,5 миллионов человек, но почему-то еды каждый день покупает 20 миллионов. То есть, видимо, 12 миллионов москвичей жрут за 20 или мы где-то не досчитали 8 миллионов. Не учла перепись населения случайно. Там 92 % полагают, что людям в принципе доверять нельзя. То есть незнакомые люди - это не те, с кем вы можете вступать в какие бы то ни было доверительные отношения, особенно финансовые.
Обобщенное доверие - понятно. Тут есть некоторая проблема. Дальше мы делаем большие карты доверия, когда мы анализируем, как устроены связи между людьми, и как устроено их доверие на этой территории. То есть выделяем разные кластеры. В Москве, благодаря ее расширению бесконечному, вот в Новомосковском автономном округе, который вынесен (на экране) – там вообще сохранился деревенский тип связи. Все всех знают, там абсолютно деревенский образ жизни, скотина на балконе, несмотря на то, что теперь это часть города. И там в этом смысле социальный капитал – о`кей, то есть там довольно высокий уровень доверия людей друг другу. Понятно, что в центре все принципиально иначе, никто никого не знает, центр почти не обитаем, там преимущественно офисы. В общем-то, классика жанра, казалось бы. Но с обобщенным доверием это не так, чтобы сильно коррелировало.
Выясняется, что доверие людей друг другу ничего не говорит о доверии людьми незнакомым людям. Особенно в России. Потому что выясняется, что, чем больше мы доверяем знакомым, тем меньше мы доверяем всем остальным. Это есть Россия и Латинская Америка, где наблюдается этот феномен довольно устойчиво, где рост доверительных отношений между людьми межличностным – то есть мы друг друга знаем, и поэтому - приводит к стремительному падению доверия людям в целом и доверию институтов, что интересно. А доверие институтам, оказывается вообще под угрозой. Потому что, например, есть только один город, где оно выросло. Это Екатеринбург. И это вообще никак не связано с деятельностью городских властей. Это связано с тем, что там городские власти – это Ройзман. То есть там не надо ничего делать, там надо быть просто Ройзманом. Во всех остальных городах, какие бы безумные деньги ни вкладывались в плитку на Садовом кольце, какие бы деньги ни вкладывались в новые парки, в симпатичные лемуроподобные пространства, падение к городским властям идет стремительное по всей стране. Причем, если у нас на протяжении последних пяти лет наблюдений самыми ненавистными институциональными системами были суды, то есть российские суды - это увлекательно просто, у нас половина населения уверены, что ни при каких обстоятельствах нельзя обращаться в суд. Лучше к бандитам. И это даже при том, что у нас полиция не находится на втором месте. А полиция - это такой институт, которому в Москве и Дагестане, например, более половины людей полагают, что полиция представляет угрозу для их жизни и собственности, нежели их защищает. И вот суды даже полицию переплюнули. То есть с судами, вообще, все круто.
Мы в этом году ради прикола вставили европейский вопрос, посмотреть сопоставление с Европой, о роботе – судье, посмотреть, какой процент людей доверил бы рассмотрение своего дела судье – роботу, судье. А не человеку-судье. 22% опрошенных по стране считает, что робот-судья – это отличная идея, потому что посмотрите на наши суды. Не потому что они доверяют технике, а потому что они не доверяют судам.
Но в этом году впервые у нас муниципалитеты, городские власти - выше, обошли суды. Вот это, действительно, из гестапо за жестокость, то есть даже хуже, чем с судами обстоит дело: люди ненавидят городские власти, совершенно искренние, не стесняются в этом признаться. Непонятно, почему именно городские, потому что есть много других объектов для ненависти. Но если взять городские власти, суды, полицию, а, кстати, на четвертом месте - что интересно - здравоохранение, то есть примерно 48% опрошенных предпочтет умереть в процессе самолечения, но не пойдут в больницу, если – и это очень важный момент - там нет знакомого врача.
И вот здесь, кажется, можно проиллюстрировать вот эту любопытную зависимость о том, почему в России и в Латинской Америке рост доверия людьми друг другу приводит к падению доверия институтам и падению обобщенного доверия. Но обобщенное доверие сильно коррелирует именно с доверием институтам.
Вот, собственно, статья Паши Степанцова и Светы Бардиной «Петля недоверия» как раз недавно на английском опубликованная, она описывает это буквально на аппарате теории игр. Вот представьте, вы не доверяете больнице, но у вас есть друг, у которого есть знакомый, который позвонил, знакомый вас ждет. Вы обращаетесь к конкретному врачу, найденному через сеть своих доверительных связей. Вот это наиболее типичная ситуация сегодня в России. А, кстати, далеко не только с здравоохранением. У нас две трети людей нашли ту работу, на которой работают через знакомство. Две трети. Мы о каком рынке труда вообще интересно сейчас говорим? Агентства там. Две трети людей.
Предположим первый исход игры: он вам помог. Ваш уровень доверия этому человеку вырос. Вы будете его рекомендовать, вы не сотрете его телефон из записной книжки. Вы будете говорить своим знакомым, что, кстати, отличный врач, но ваш уровень доверия системе здравоохранения не вырос. Вы точно знаете, что вам помогли исключительно потому что ваш друг позвонил своему другу, и вот поэтому.
Теперь допустим, что он вам не помог. Ваше доверие этому человеку не выросло, вы не будете рекомендовать, скорее всего, сотрете его телефон, но ваше доверие системе здравоохранения рухнуло, потому что теперь вы точно знаете, что вам не помогли, потому что у нас больницы - это кошмар просто. Это финиш. Соответственно, рост доверия между людьми – это игра с отрицательной суммой для всех формальных институтов, в том числе для города особенно. Чем больше люди доверяют друг другу, чем плотнее их социальные связи, тем меньше доверия городским властям, тем меньше доверия пространству проживания. Парадоксальная история.
Кстати, в Китае все наоборот. Там прямая корреляция между личным доверием и доверием обобщенным и институциональным.
Собственно, это еще одна иллюстрация про параметры (на экране). Давайте, наверное, с эмпирикой немножко подзавяжем.
Таким образом, социологи упорно пытаются показать другую, противоположную схему анализа того, как связаны между собой социальные связи и городское пространство. Будет это городское пространство вообще принято или оно приведет к бунту, будучи построено? Классический пример - это возмущение Григория Исааковича Ревзина по поводу плитки на Садовом. Говорит: «Что ж такое, мы придумали две меры: кнут и пряник. В качестве кнута – запрет въезда в центр, в качестве пряника – замостили плиткой пешеходные зоны. Казалось бы! Кнут все приняли спокойно, никто не возмущался запрету въезда в центр платному, возмущались, но мало, но плитка вынесла всех». То есть не осталось ни одного равнодушного к плитке москвича, потому что все смотрят на эту плитку и думают, вот сколько же вы, сволочи, денег-то на этом сперли?! Ни один человек спокойно к плитке отнестись не может. Хотя, в общем, уютнее стало, это правда, но это никого, вообще, не волнует. Мы все, глядя на эту плитку, примерно представляем себе размеры откатов. Потому что рост социальных связей, рост доверия людей друг другу приводит к абсолютной убежденности, что эти – воруют. Но мы–то между собой точно знаем, что все нормально, но вот эти - это кошмар!
И дальше у нас происходит такая классическая грановеттеровская история: чем больше пространство солидарности между людьми, тем больше в архаику и меньше в модерн мы уходим, тем больше недоверия институтам, тем ниже доверие людям в целом. Практически, как в той истории с московскими гетто. Если я знаю слишком многих, я не доверяю той территории, на которой я живу. Такая геттоизация в масштабах страны. Соответственно, это две конкурирующие модели. Они по-разному объясняют, что такое доверие, они по-разному объясняют, как связаны социальные связи, доверие и городское пространство. Но ими, конечно, все не исчерпывается, потому что остается большая тема, связанная с тем, как люди формируют эти социальные связи, то есть откуда они берутся, где они производятся, где находятся генераторы социального капитала? То есть как-то же он производится все равно. Ну, то есть про мам с детьми мы уже поняли - это уже само по себе генератор социального капитала, я уж не говорю про детскую площадку. Хотя, опять же, бесконечный спор в Москве - как проектировать детские площадки, чтобы мамы могли общаться друг с другом. Парадокс, который только российский архитектор может придумать – это разнести детское пространство и, извините, «мамское» пространство таким образом, чтобы мамы, общаясь друг с другом, не видели своих детей. Еще за угол, давайте, качели отодвинем. Просто класс! То есть, как это проектируется, там эффект лемура нервно отдыхает. Сразу вспоминаются вот эти замечательные нормы градостроительства советского, когда коридор проектируется, исходя из половины роста средней советской женщины, чтобы она могла застегнуть сапоги, не присаживаясь. То есть ширина коридора в советской квартире предполагает, что это примерно половина вас.
Но последние исследования, которые вдруг неожиданно выросли, эти исследования социального капитала, они как раз связаны с тем, что никакие общественные пространства - никакой Парк Горького, никакой парк «Музеон», ни тем более Парк Мандельштама - не являются тем местом, где производятся социальные связи. Социальные связи производятся спонтанно и производятся, как правило, не пространствами, а событиями. И вот одно из наиболее типичных исследований такого рода – это исследование в Глазго – только этнографы могут себе позволить, на самом деле, то есть, если б мы такое сделали вместо «Евробарометра», я боюсь представить, что бы мы после этого изучали, но этнографам простительно все, потому что они этнографы. Поэтому 4 человека из университета Глазго приезжают в город Корсторфайн и на протяжении 2 недель преследуют, буквально не отходят от семейной четы, у которой потерялся кот. Они приехали – кот потерялся. И дальше вот вся статья - это детальный анализ того, что они делают каждый день, каждую минуту. «Значит, кот отсутствует 8 часов. В этот момент она идет к соседке такой-то, стучит и говорит:
- Слушай, ты кота не видела?
- Да, видела вот тогда-то.
- А нет, тогда он еще пришел ночевать, но после этого не приходил. Слушай, а ты пойди вон к этой, она все время у окна сидит.
Они идут.
- А ты не видела кота?
Та говорит:
- Да, видела, он шел по улице вон в том направлении. Кстати, узнай вот у той тетки, она все время на улице торчит.
Ага.
- Кота не видела?
- Я видела, что кот сидел за окном вот в том доме.
- Хм, так вот, где его кормили.
- Здравствуйте, вы кто?
- Я здесь живу.
- И я здесь живу.
- А где кот наш?
- А так это был ваш кот? Да, я его действительно кормила, но нет, он ко мне не приходил уже 2 недели».
Дальше - детальный анализ того, кто к кому стучится, кто к кому заходит, где они вешают объявление, из каких параметров они выбирают места, где повесить объявление. Там есть несколько мест. Первое - это степень публичности - где его больше всего людей увидят, вторая - это степень кошкорелевантности, то есть какова вероятность, что кошка именно здесь пробежала, и поэтому надо вешать сюда. То сеть производится детальное описание того, как собирается сообщество. Потому что сообщество – это не то, что существует само по себе и как бы проецируется в мир городского пространства. Сообщество - это мерцающая эфемерная вещь. Оно собирается в определенных событиях, ну как в случае с Чарлстауном и разбирается. Через 2 недели кота нашли - социальные связи распались. Никто больше ни к кому не приходит на чай, никто никому не улыбается. Все нормально. Но завтра потеряется очередной кот или пес - собирается сообщество и разбирается.
И дальше, собственно, наша задача пытаться понять, каким образом, в каких форматах происходит эта сборка. Как происходит генерация доверия между людьми, и к чему это доверие приводит. Если, например, в России рост доверия между людьми приводит к падению доверия всему остальному, включая человека в целом, да, тоже интересно, чем больше людей я узнаю, чем большему количеству людей я доверяю, тем меньше я доверяю тем, кого не знаю. Тоже очень интересная история.
Вот это, собственно, повестка дня, которая стоит перед исследователями, исследовательским направлением под названием «Социальный капитал в городском пространстве». Это, в принципе, довольно скучная история, но она нам кажется безумно привлекательной отчасти потому, что - ну, здесь проходит линия фронта. Либо мы стоим на позициях градостроителей, архитекторов, планировщиков, которые верят, что правильно спроектированное место создаст правильные отношения между людьми в городе, либо мы стоим на позициях исследователей, которые показывают, что формирование отношений между людьми определяет, что является городом, а что им не является.
Спасибо. Я с удовольствием отвечу на ваши вопросы.
Вопрос слушателя:
Вот вы исключили Москву из списка «нормальных городов». Какие еще города в России не являются нормальными по вашему мнению?
Виктор Вахштайн:
(смеется)
Нет, нет, моя задача не ставить диагноз сразу, да, то есть, ну это понятно, тут психи живут, нет. Просто есть так называемые метагорода. Метагорода - это в социальной топологии современной - города, которые не формируются теми отношениями, которые находятся на их территории и теми людьми, которые находятся на их территории. То есть это города, которые, на самом деле, уже давно вынесены из своего локального пространства. То есть Подмосковье сегодня куда больше Москва, чем Москва. Внуково, Домодедово и Шереметьево делают Москву куда больше Москвой, чем Красная Площадь. Соответственно, про этот город уже нельзя говорить как про что-то, что локализовано в пространстве. Когда я приезжаю в родной город, и мама показывает через окно и говорит: «Это Москва». Она имеет в виду, что это московские девелоперы, которые спилили огромный кусок леса, построили там еще один квартал элитного жилья. То есть Москва, в данном случае, она и там тоже. То есть, когда мы говорим о городе, который по факту представляет собой управляющую компанию страны и его, в принципе, можно в вагоне пускать по Транссибу, и ничего не изменится, говорить о нем, как о городе, сложно.
Все остальные города являются городами ровно в том смысле, в каком, например, Джон Ло о них пишет, то есть города как совокупность воспроизводимых устойчивых отношений, как то, что локализовано на этой территории.
Поэтому нет. У нас есть только одно безумное поселение, про которое никто с уверенностью не может сказать в нем 12 миллионов или 20. Это столица нашей Родины.
Вопрос слушателя:
Скажите, пожалуйста, а у вас есть набор простых рекомендаций, чтобы город становился лучше и связи росли, вот нужно сделать: раз, два, три…
Виктор Вахштайн:
Вот Свят Мирунов приедет в следующий раз, спросите его об этом. Мне пофиг. Мы исследователи. Наша задача понять, как устроена взаимосвязь между некоторыми параметрами, в том числе пространственными и социальными, а сделать мир лучше – это вот к Роберту Мозесу, пожалуйста.
Артем Столяров (руководитель проекта «Открытое пространство»):
Я проанонсирую сразу. Мы Святослава тоже пригласим обязательно, скорее всего, в следующем сезоне.
Вопрос слушателя:
Сергей Муштенко. Спасибо! Очень интересно, вообще, даже не знаю, доклад - нельзя назвать, какое-то вот открытие. Я вот, дело в том, что модератор группы «Воронеж - мой любимый город». Сейчас мы собираемся отмечать - уже 15 тысяч человек должно войти. И очень интересно, что все, что вы говорите, сильно коррелирует с той жизнью, которая виртуальная. Ну, виртуальная и реальная они не всегда пересекаются. Хотя задам вопрос именно такой, потому что развитие группы идет большей частью через лидеров мнений. Они не являются, собственно, ни сильными друзьями, не являются ни слабыми связями, но они формируют мнение по тому или иному вопросу. И вот это вот мнение, которое они формируют, фактически начинает формировать остальное пространство и людей, и тематику. А в Фейсбуке, знаете вы или нет, там есть запатентованный алгоритм выделения лидеров мнений. Вот могли бы вы немножечко рассказать об этом.
Виктор Вахштайн:
Да, спасибо.
На протяжении пяти лет мы упорно на разных данных, на наших массивах, на массивах на массивах европейского, латинского «Eвробарометров» пытаемся хоть какую-то связь обнаружить между реальными связями социальными, которые доверительные, и онлайновыми, между сильными и слабыми связями, в смысле, как у Грановеттера и «френдами».
Ее нет. То есть парадоксальным образом, поскольку сама идея социальной связи предлагает два параметра выделения - это общение, его интенсивность, количество времени, которое вы проводите. Ну, все опять же, как у Герберта Ганса - кто с кем сколько пьет, и доверие, которое формируется, исходя из этого во многом. В Фейсбуке есть очень много общения, гораздо больше, чем в офлайне, и практически не производится доверие. В этом смысле, что у нас произошло за последние 20 лет? Если Ганс и Грановеттер обладали счастливой возможностью, исходя из того, что общение и доверие в офлайне - они так или иначе взаимосвязаны, у нас общественное мнение и доверие как основа коллективного действия полностью расцеплены. Общественное мнение живет своей жизнью, коллективное действие – своей. В Вест-Энде было бы невероятно интенсивное общение в фейсбуке, но они бы точно так же не вышли бы на баррикады. В Чарлстауне его могло быть гораздо меньше, но они, скорее всего, бы вышли на баррикады, не зависимо от этого. А в какой момент вдруг эти два параметра расцепились - для нас тоже большая проблема. Потому что раньше можно было четко проследить, кто сколько времени проводит с кем и померить степень социального доверия. Все. Прямая корреляция. Сейчас уже нет. Поэтому отчасти одна из проблем того странного корпуса исследований, которая называется урбанистикой – мы занимаемся социологией города, мы к этим людям не имеем никакого отношения, даже не однофамильцы - она состоит в том, что они практически не видят этой разницы. Для них Фейсбук и общение в офлайне - это одно и то же. Более того, они умудряются писать манифесты, например, о том, что улица – это офлайновый фейсбук, общественное пространство - это офлайновый паблик. То есть это довольно много говорит о том, как эти прекрасные люди видят город. То есть он, выходя на улицу, он не хочет видеть ни друзей, ни знакомых. Он в лучшем случае «френдов» готов терпеть на этом же тротуаре рядом с собой. И поэтому Парк Горького - это, конечно, офлайновый паблик. В результате у нас производится бесконечное количество слов и крайне малая, мягко говоря, совокупность действий. Вот это единственное, что я могу сказать, как следствие такого рода разрыва между «френдами» с одной стороны и связями с другой. Спасибо.
Вопрос слушателя:
Спасибо за лекцию. Вы сказали в Москве есть гетто. Вот интересно, что за гетто и по какому принципу они там сформированы.
Виктор Вахштайн:
Там есть два основных принципа формирования гетто. Один из которых связан с тем, что оттуда поуезжали люди при расселении, а на оставшиеся территории, кто смог, тот и въехал. И это чаще всего замкадная история. То есть, скажем, «Дары природы» на МКАДе – это такая… он выглядит как, с одной стороны, вроде элитный поселок, но прямо рядом с ним - который не попадает ни на какие карты, ни в какие брошюры - это замкнутое поселение рабочих. Потому что это уже за МКАДом, московская милиция его уже не контролирует как бы, и поэтому там такая зона, более или мене бесконтрольность.
Есть, конечно, куда более гетто в стандартном понимании Луиса Вирта - его работы двадцать пятого года - например, товарищество «Садовод». Это прямо рядом с университетом. Удивительная история. Университет - один из престижных районов. Это Юго-Запад, это рядом с МГУ, в двух шагах. Но вы делаете несколько шагов, и там обнаруживается компактное поселение граждан практически не говорящих по-русски, но что выделяет его в качестве гетто? Там своя экономика уже внутри. То есть оно, в принципе, может почти не коммуницировать с внешним миром, и поэтому туда просто загоняют бульдозеры. Они не расселяют этих людей, они просто загоняют туда бульдозеры, что очень редко попадает на телеэкраны. Хотя, например, когда они разгоняют где-то в одном из недалеко от Москвы городов, цыганские поселки - это, конечно, становится предметом всплеска, и все начинают дергать губернатора Москвы, бить его за это. Но в самой Москве за одну ночь можно снести самострой, а за вторую ночь парочку гетто завалить бульдозерами.
Довольно любопытная история связана с тем, как воспринимаются социальные связи, то есть сейчас политика очень сильно нацелена на разрыв этих социальных связей. Потому что все понимают, что дальнейшая солидаризация чревата политической мобилизацией. И даже тех людей, которые в свое время придумали идеологию общественных пространств, теперь дергают с вопросами: «Ребята, а вы не революцию готовите? Вы зачем сделали благоустроенную площадь? А плитку вы положили часом не потому, что булыжник - оружие пролетариата? Расскажите нам поподробнее о своих замыслах».
Есть масса интересных сюжетов с этим связанных. Но, если вернуться на секунду к гетто, у Вирта же, на самом деле, четкое определение, что такое город, что такое гетто. Он говорит: «Город - это не просто совокупность людей, которые живут в тесноте на ограниченной территории. Это совокупность очень разных людей». Мы, выходя из дома, оказываемся антропологами. Это такой бар из «Звездных войн» - все формы жизни здесь присутствуют. Вас с ними ничто не связывает. Вы каждый день вынуждены каким-то образом объяснять себе - господи, что я здесь делаю, среди всех этих людей? До тех пор, пока у вас есть напряжение, связанное с гетерогенностью жителей – вот эта разность - вот эта разность делает город городом. Это не мегаполис, это гетерополис. В тот момент, когда все люди одинаковые, может быть гетто для бедных и гетто для богатых. В тот момент, когда исчезает разность, и, выходя из дома, вы видите практически своих клонов и двойников, зарабатывающих столько же, отдыхающих там же. Ну, это либо Куршевель, либо товарищество «Садовод» на Университете – но это в любом случае гетто, потому что исчезает то, что делает город городом. Это к слову немножко о теории гетто, но если интересно, то вот работа Луиса Вирта. На русский язык переведена одна его книжка, вторая, к сожалению, не переведена, она самая важная, она отсканирована и пиратски выложена «ВКонтакте», скажу сразу. Она называется просто «Гетто», двадцать пятый год.
Вопрос слушателя:
Цель существования города? Как видят социологи? Цель. Потому что раньше было понятно. Вот у нас пятиэтажки строили почему - потому что раньше был «Электросигнал», вокруг которого должны были селиться рабочие. Теперь вот изменилось, спальные районы поселились. А вот что будет генерировать город через 15-20 лет?
Виктор Вахштайн:
Ну, это два разных вопроса. Когда мы говорим про цель, про такую городскую телеологию, то ответ прост - ее нет. Город – это не машина, у которой есть цель - ездить. Любой ответ, который придумывается в ответ на этот вопрос, он ложный, просто ложным является сам вопрос. Просто у городов нет цели, города не созданы по образу и подобию божьему для того, чтобы служить какой-то конкретной цели на земле. Города формируются, как формируются, города - это некоторый зримый и видимый, и данный нам феномен эмпирической реальности, у него нет цели. Не надо ко всему подходить: в чем цель стола? Ага, нужно за ним сидеть. В чем цель города? Ага, нужно в нем жить. То есть о городах, как о чем-то, что имеет цель, могут говорить люди, для которых город - это проект. Для нас город – не проект. Наоборот, мы изучаем, как проекты разрушают города. Мы изучаем то, как хорошие проекты, будучи реализованными, превращают жизнь горожан в ад. Поэтому для нас, конечно, город - не проект, поэтому он цели никакой не имеет. Хотя есть масса попыток сказать: да, города нужны, чтобы людям было хорошо. Эта концепция появилась в конце XIX столетия. Города нужны для того, чтобы укрываться – нет. Города появились для того, чтобы была коллективная жизнь, которая что-то производит, - нет. То есть города не для чего. То есть к ним вообще телеологические критерии не применимы.
А что они будут генерировать в перспективе - мы не знаем, мы узнаем, что будет создавать город, как город. Мы каждый раз вынуждены искать новые критерии. Когда-то город, как город, определялся просто размером и теснотой. Сегодня мы понимаем, что это чуть более сложная история. Тогда Вирт, собственно, придумал этот критерий «разность», и там каждые 20-30 лет мы вынуждены заново отвечать себе на вопрос: что делает город городом?
Изначально было проще. Была позиция города и деревни. Была позиция, ну то, что в немецкой социологии называется - Gemeinschaft и Gesellschaft, то есть солидарность, основанная на родовых невыбираемых связях и солидарность, основанная на дружбе и на вашем собственном выборе. Это больше не работает, потому что все это слилось, сплелось во что-то, что мы называем современными городами. Поэтому вопрос, скорее, не про то, что будет генерировать город через 20 лет, вопрос - что мы через 20 лет будем называть городами.
Спасибо.
Вопрос слушателя:
Скажите, из тех данных, которые у вас есть, в каком из российских городов наибольшее обобщенное доверие и за счет чего?
Виктор Вахштайн:
К сожалению, нормальная картография обобщенного доверия, которая позволяет считать разницу даже по районам, у нас есть только по Москве. Так что мы там довольно долго, работая вместе с Капковым, делали опрос там по двенадцать с половиной тысяч опрошенных в каждом районе, буквально чуть ли не в каждом дворе, что дает возможность отслеживать динамику. По всем остальным городам у нас данные скорее обобщенные. Обобщенные данные об обобщенном доверии.
Интересно, что обобщенное доверие высоко там, где по-прежнему низким является межличностное. Например, как ни странно, Москва, при том, что там, в общем, все не весело, сохраняется довольно высокий уровень обобщенного доверия, потому что там меньше вырос уровень межличностного доверия.
Махачкала, мы только что видели, как там резко упало доверие к городским властям, там резко упало обобщенное доверие, и резко выросла клановая солидарность. То есть как раз это интересная вещь, но будем смотреть, как это будет меняться в кризис. Потому что сейчас же межличностная солидарность растет еще и из-за экономических явлений. И если сохранится тенденция, которую мы видим, то через некоторое время у нас, в принципе, не будет никакого доверия людям в целом, никакого доверия институтам, и исключительно доверие друг другу.
А по городам, я сейчас боюсь соврать, но я бы сказал, что в Москве по-прежнему самый высокий уровень обобщенного доверия.
Вопрос слушателя:
Очень интересная лекция. Вопрос такой. Вот вы Америку сначала, да, потом про Россию. Влияют ли эти связи – вроде они математические, для всех одинаковые должны быть - на этнические, национальные мотивы?
Виктор Вахштайн:
Ответ: нет.
Вопрос слушателя:
Сейчас есть города, которые начинают быстро развиваться и притягивать к себе как города-магниты людей, а какие-то наоборот утрачивают человеческий капитал, убегают оттуда люди. Доверие влияет на это, или это другие факторы?
Виктор Вахштайн:
Непосредственно. Тут есть любопытные несколько сюжетов. Во-первых, про те, что притягивают. На самом деле, по данным притягивает по-прежнему два города – это Москва и Петербург - в стране.
То есть региональные центры, вроде Екатеринбурга или Новосибирска являются центрами локального притяжения, но люди, которые туда приезжают, говорят, сразу: «Мы дальше потом». Это как бы промежуточная остановка.
Что интересно при этом, что формируется то, что мы раньше все лет пять назад представить не могли, формируется то, что мы называем «территория опережающей деградации». Это, прежде всего моногорода и ПГТ. То есть за последние пять лет в них произошли такие интересные вещи, в них произошел полный распад социальных связей, произошло кланообразование, укрупнение домохозяйств, в связи с тем, что позакрывались предприятия крупные в моногородах, там, в каком-то смысле, вернулись частично к натуральному обменному хозяйству. То есть сегодня моногорода даже больше, чем ПГТ, потому что ПГТ деградировали с 90-ых годов, а в моногородах это стремительный процесс совсем недавний, сейчас переживают удивительный период социальных трансформаций, и там, по сути, есть альтернативные социальные институты: альтернативная полиция из виджилантов, альтернативный банк из соседки, альтернативные источники дохода. То есть, по сути, сейчас у нас идет такое возвращение к фильму «Банды Нью-Йорка» только на очень локальных форматах, форматах моногородов, прежде всего. То есть, где рванет, так это там.
Вопрос слушателя:
Виктор, можете что-то сказать про Воронеж? Изменилось ли что-то за последние 10 лет?
Виктор Вахштайн:
Да. У вас появились дороги (улыбается).
Реплика из зала:
Не растаяли в этом году.
Виктор Вахштайн:
А, то есть асфальт в этом году частично не сошел вместе со снегом? Хорошо. Нет, ну на самом деле, конечно изменилось. Очень сильно. Я просто не берусь об этом говорить, потому что мне, для того, чтобы что-то сказать, нужно сделать исследование. В этот раз я этого делать не буду, простите. Вот. Виноват.
Вопрос слушателя:
Здравствуйте! Скажите, на ваш взгляд, возможен ли в этой сфере, в которой вы ведете свою научную деятельность, какой-то колоссальный качественный прорыв. То есть возможно ли открыть что-то такое <…> суперское?
Виктор Вахштайн:
Коллайдер! Социальный коллайдер (улыбается).
Знаете, когда мы что-нибудь откроем, это вообще никак не поможет архитектуре городов, я надеюсь. Задача науки - превращение знания о мире, нам глубоко пофиг, насколько он хорош или плох. Нам все равно - станет он лучше или исчезнет. Наша задача сделать так, чтобы понимание того, как этот мир устроен, немного приросло. В этом наука отличается, скажем, от практики градостроения.
Так что прорывом мы будем называть обнаружение новой неочевидной связи, прорывом мы будем называть построение модели, которая будет объяснять, почему какая-то фигня происходит или не происходит. Мы вовсе не будем называть прорывом улучшение качества жизни людей. Какая разница.
Спасибо, коллеги!